|
WTF Victor Hugo 2015 "Дорога в Тург" драббл "Поговорим о каторге" мини "Погадай-ка мне, цыганка" мини "Клоака" миди "По выжженной траве" миди Название: По выжженной траве Автор: WTF Victor Hugo 2015 Бета: WTF Victor Hugo 2015 Размер: миди, 4192 слова Пейринг/Персонажи: маркиз де Лантенак, Тельмарш ("Девяносто третий год") Категория: джен Рейтинг: R Примечание/Предупреждения: рейтинг за натуралистичные описания человеческих страданий Саммари: не стоит раньше времени радоваться за спасенного Лантенака Для голосования: #. WTF Victor Hugo 2015 - работа "По выжженной траве"
Разумеется, все приходится начинать сначала. Теперь нет сомнений, нет иных путей: совладать с этой страной, кипящей в кровавом бульоне, нельзя без внешней помощи. Заразу не лечат изнутри, заразу выжигают железом. Значит, следует прорываться на побережье и связываться с англичанами. Нет толку снова пробираться одному. Слишком многое будет поставлено под удар. Теперь все не так, как несколько месяцев назад, когда одинокий человек мог спокойно пройти все Семилесье и нигде не попасться синим. Итак, вокруг него снова собираются люди. Те, кто вышел из Турга и пришел на сбор к камню Говэнов, те, кто прячется в окрестных лесах, те, кто в деревнях по всей Бретани верен Богу и сеньору. Их мало, их армия терпит поражения, но они рядом, и каждый день прибывают новые. Когда среди суровых фигур в лохмотьях, обступающих его, маркиз де Лантенак видит еще одну, неотличимую среди них, разве что повыше остальных, но сгорбленную годами, он почти не удивляется. Видимо, старый нищий Тельмарш тоже решил, что в эти времена лучше уж к кому-нибудь прибиться. Правда, маркиз сомневается, что старик долго выдержит. – Да идти-то мне больше и некуда, – простодушно отвечает Тельмарш на его вопрос. – Так я уж лучше пока с вашими. Силы-то мои с годами не те, уж что верно, то верно, да пройду потихоньку, сколько смогу. – Тебе не хватит сил, – говорит маркиз. Если бы он снова обратился на "вы" к этому человеку, это трудно было бы объяснять спутникам. В конце концов, это всего лишь старый нищеброд, вряд ли смущают подобные вещи. – Дорога трудна, и нас преследуют. Скорее всего, ты умрешь в пути. Тельмарш пожимает плечами. – Что с того? Жизнь моя старая, нечего о ней и жалеть. То ли дело – дети, ангелочки невинные, у них все еще впереди. И ведь так-то оно так, да если посмотреть поближе, и тех смерть не жалеет. Знавал я одну женщину, расстрелянную – может быть, помните, ваша светлость? Когда вы шли на ферму "Соломинка" добро творить. Лантенак вздрагивает. - Трое деток у ней было, и ведь сгорели, бедняжки, знаете вы это? - продолжает Тельмарш. - Вместе с замком Тург и сгорели, будто свечечки. – Они не сгорели, – бросает в ответ Лантенак и уходит. У него другие заботы. Надо раздобыть припасов в путь, а для этого надо узнать, чьи люди стоят в ближайшей деревне. Их отряд пробирается по лесам. Каждый куст – засада или укрытие. Каждое лесное болотце – препятствие или укрепление. Лес помогает им, лес открыт перед ними и смыкается стеной перед парижанами. Лес поит их водой из быстрых ключей, стелет под ноги цветы, позволяет развести костер на укромных полянках, где чужой глаз сквозь чащу не углядит даже огня. Тельмарш тянет к костру зябкие, искривленные старостью пальцы, и кажется, что они сейчас вспыхнут, как сухие ветки. – Знаете, ваша светлость, как это бывает, когда человек в огне горит? – спрашивает он, так спокойно, будто рассказывает о своих травах и снадобьях. Лантенак слушает молча, рассеянно, не отрывая взгляда от горящего хвороста. Бессонница часто выманивает его к костру на ночных привалах, и он пользуется этим, чтобы поддерживать огонь. Его отряду силы пригодятся днем и для охраны. Он прогонял бы спать и Тельмарша, но слишком хорошо знает, что тот не уснет. Старость слишком ясно и грубо заявляет свои права. – Так вот, сперва-то волосы загораются. Волосы, они что пакля. Особенно когда длинные, да когда вдруг огнем занимаются, так искрами и сверкают, ровно в алмазных россыпях. А то скручиваются, будто проволока, и золой сыплются. У мальчишек-то и так волосенки темные были, не так заметно, а вот девочка была блондиночка, так у нее, видно, сразу чернели, будто солома жженая. Ну, дальше кожа на лице лопается, ошметками слезает, и по щекам, будто слезы, кровь течет вместе с жиром – так кажется, у нашего брата и жира-то немного, а вот ведь огонь найдет, что вытопить... – Перестань нести чушь, – морщится маркиз. – Я говорил тебе, что никто из детей не сгорел. Их вытащили. Что-то мешает ему сказать "я их вытащил". Тельмарш глупо моргает бесцветными ресницами. – Так вы же здесь, ваша светлость. – Конечно, я здесь. Здесь мое место. Я – орудие Бога, и пока я верен Ему, я могу быть спокоен. Да, он спокоен. У него есть место, у него есть цель, есть дело, которому не зазорно посвятить свою верность. Ради безбожия и вседозволенности можно вступить в бой, можно даже сколько-то времени продержаться, но невозможно быть верным мелкому, подленькому делу. Капля благородной крови перетянет все вздорные идеи и самые низменные побуждения. То, что он, маркиз де Лантенак, сейчас жив – прямое доказательство этому. – Вот, говорят, от этой их машины легче помирать, чем от меча, – рассуждает Тельмарш, шагая рядом с маркизом позади отряда: один прикрывает тыл, другой просто не может быстрее. – Так-то оно, конечно, так, ведь простой палач еще то ли попадет, то ли нет. Бывает, иной раз промахнется, а голова у бедняги иной раз так и висит на лоскуте. Да если он еще в сознании, как кричит страшно! Нет, у них это, что ни говори, опрятней – раз, и готово. А тоже, легко ли сказать, ведь хоть минуточку, а приходится лежать да ждать, пока этот нож упадет и шею отчекрыжит. Страшно тогда этак лежать, как вы думаете, монсеньор? – Возможно, его не казнили, – глухо говорит Лантенак. – Кто поймет логику этих молодцов? То они льют кровь направо и налево, то впадают в дешевую сентиментальность. Может быть, они отдали решать вопрос солдатам! Поставили на голосование! Эта демагогия вполне в их духе. Или поняли, что останутся без командира, который среди этого сброда хоть что-то смыслит в военном деле... – Ваш-то племянник? – нищий медленно, в такт шагам, качает головой. – Это уж будьте уверены, голову-то ему срубили, как есть срубили. Известное дело, жаль его, и пожить не успел, вроде ребятишек тех, что в замке Тург дотла сгорели... Маркиз ускоряет шаг, чтобы нагнать тех, кто идет впереди, и спросить, какие дальше места. Тельмарш бессмысленно глядит ему вслед. Этот проклятый старик слишком долго идет за ними. Наверняка его поддерживает ненависть. Он ждет, чтобы ударить в спину, это ясно. – Да что же я сделаю с вашей светлостью? – удивленно разводит руками Тельмарш на привале, на следующем привале, на одном из чертовых бессчетных привалов. – Вы и сейчас молодой, а я сорок лет как совсем старик… Поэтому он просто идет, идет вслед за отрядом, за Лантенаком, неотвязно, неотступно, нестерпимо. Видимо, когда он сетовал на свои старые ноги и слабое дыхание, он давил на жалость, как принято у нищих. Именно за это нищим подают, и сам маркиз швырял им медяки, швырял их когда-то Тельмаршу, которого не видел за протянутой рукой. Нищие лживы, нижие всегда лживы, они грязны, они слабы, хитры, искусаны блохами, вонючи, невыносимы, и лишь тот, кто не видел в жизни ни одного нищего, способен нести чушь о братании с ними, рассчитывая грязными руками нищих повалить троны, залапать алтари, свалить все, что мешает им быть животными и валяться среди нечистот, не замечая смрада. – Конечно, они обещают мужикам златые горы, – говорит Лантенак, снова на привале, яростным шепотом, стараясь не будить спящих вокруг. – Они даже из Писания тянут то, что сгодится им на потребу. Видите ли, не трудящийся да не ест! Это они затвердили! Много ли они сами наработали, ловчилы, которые смущают всякий сброд? Они царапали пером по бумаге – подумаешь, великий труд! Теперь они подбивают тех, кто держит лопату и вилы, против тех, у кого в руках шпага и ружье. Тех, кто защищал этих самых мужиков против врага. Если бы испанцы или немцы ступили на нашу землю, по-твоему, они щадили бы кого-нибудь? Они были бы добрее, чем их законный сеньор? Лантенак не думает о том, пощадят ли кого-нибудь англичане. Очень старается не думать. – Да разве я что против говорю? – бормочет Тельмарш. – Будто я и сам не крестьянским хлебом живу? Ну, конечно, не все побираюсь, бывает, кого-то и полечишь, где-то и прочтешь какую бумагу. Вы ведь, ваша светлость, не в обиду будь сказано, что синие, что белые, одна повадка: все норовите какую-нибудь бумагу к столбу пришпилить, а что там сказано, не всякий и разберет. А ведь дело тут о жизни и смерти, так простые люди и не узнают, за что их помилуют, а за что голову срубят, или, наоборот, расстреляют, или там... – Незачем им читать, – обрывает его Лантенак, зная, что сейчас опять речь зайдет об огне и сгоревших детях. – Грамота – лишний груз для крестьянского ума. Она тянет его на зыбкую почву и уводит из-под ног твердую землю, на которой положено ему стоять от века. Знать свои обязанности - вот лучшая грамота. – Так-то оно так, ваша светлость, – от этой присказки у Лантенака уже несколько дней скулы сводит, – а все же, ежели я могу сравнить, то с грамотой оно все-таки лучше. Живем-то мы, люди простые, вроде как под землей, ровно в моей пещерке, а так хоть голову на свет Божий высунуть, и то хорошо. Оно конечно, от книжек хлеба больше не уродится – хотя, правду сказать, кто знает, вдруг и про хлеб где-то написано, как сажать да как растить, чтобы больше выросло. Может статься, ежели будут люди такие вещи знать, не будут они и на того набрасываться, у кого этим летом больше хлеба выросло или корова лучше доится. А то ведь как получается? Ежели ты в травках разбираешься да иной час на звезды поглядишь, тут уже и колдун, и ходи среди людей опаской, зря не показывайся на глаза, а то мало ли что... Маркиз коротко, ядовито усмехается. – Думаешь, эти темные мужики так уж стремятся к знаниям? Да если кто-то из них и твердит о книжках, то этот плут надеется лишь на одно: чтобы где-нибудь вычитать, как бы это прожить, палец о палец не ударяя, плюя на все законы божеские и человеческие – и при этом обжираясь досыта. Все это осталось бы безвредной блажью, если бы не находились еще большие плуты, готовые понаписать им об этом гнусных книжонок! Все они мошенники, но все они и слепцы. Они могут сколько угодно глумиться над Богом, но они не могут скрыться от Его взгляда. Наступит день, и Бог настигнет их без пощады, и черен будет им этот день, как пепелище пожара... Лантенак обрывает речь, но Тельмарш не говорит ничего, только смотрит в глаза, пристально, серьезно, без обычных своих рассуждений и поговорок. – Ах, ваша светлость, – наконец говорит он, – это вы, что ни говори, ловко сделали, что наняли Бога сторожить свое имущество. Их отряд не вступает в стычки, если нет численного перевеса. Но синие, бывает, наталкиваются на них. Его люди дерутся отчаянно, так, как следует драться верным людям за своего командира. После каждого боя Лантенак неизменно видит Тельмарша, который помогает раненым. Лицо у старого философа строгое и сосредоточенное. – Идите себе, ваша светлость, – говорит он. – Не мешайте мне пока. Тельмарш не отходит от раненых, но они неизменно умирают. Позже, у костра, тем же своим ровным, будничным голосом он вываливает на Лантенака все раны, полученные ими за день, колотые, резаные, гноящиеся, все раздробленные кости, выпирающие из-под разодранной кожи, и кишки, что выскальзывают из-под пальцев, если удар пришелся штыком в живот. Лантенак морщится. Это мужицкое свойство – уделять такое внимание собственной шкуре. – Дворянин не должен замечать своих ран, – резко говорит он. – Перед ним стоит цель и долг. Если помнить о них, если глядеть на горизонт, то неважно, что под ногами грязь и ямы. Лантенаку почти хочется, чтобы старик возражал ему, чтобы нанес открытый удар, который может нанести лишь тот, кто видел его в минуту отчаяния. Зверь, которого обложили со всех сторон, мелко трясущийся животной дрожью – не за жизнь предводителя Вандеи, даже не за жизнь маркиза де Лантенака, а за целость своей кожи и костей. Зверь, которого человек почти всегда способен удержать на привязи. Почти всегда. – Пусть так, ваша светлость, – тем временем журчит Тельмарш, спокойно, будто и не таит внутри злобы, не выжидает момента для мести, – да ведь я-то не дворянин, я лекарь. Моя забота – в ранах копаться, и не дай Бог я что-то в них не замечу, все лечение насмарку пойдет. Вон у женщины той, которую на ферме "Соломинка" ваша светлость расстреляли – их двое там было, женщин, да со второй совсем уж плохо дело было, я ей голову-то повернул, а на пальцах каша липкая – мозги, стало быть, ваша светлость, и в черепе четыре дыры... А вот та, что выжила потом – ей ключицу переломило. И так уж пуля-то прошла: кость прямо наружу торчала, белая вся, будто сахара кусок, когда кровь счистить. Зря говорят, что, мол, белая кость только у вас, благородных. Пришлось повозиться мне с ней, уж что верно, то верно. Да она тоже, вроде вашей светлости, о ранах своих и не думала, а все по деткам своим тосковала. Спору нет, жалко деток, ведь сгорели ангелочки ни за грош... – Я говорю тебе, они не сгорели! – срывается Лантенак. – Сколько раз еще это вбивать в твою глупую башку? Я был там, я их видел, я передавал их через окно! Я видел, как мать взяла их на руки! – Что ж, раз уж вы так говорите, ваша светлость, я же с сами не спорю, – бормочет старый нищий. – Только ведь и впрямь деток невинных жалко, я только к тому... – Если ты еще раз скажешь мне про невинных деток, я тебя... я уничтожу тебя! Губы Тельмарша неожиданно растягиваются в вязкую улыбку. – Да что же ваша светлость со мной сделает? – спрашивает он, без издевки, только с бесконечным удивлением. – Прикажете вы меня, что ли, расстрелять перед строем? В самом деле, это звучит смешно. Лантенак раздраженно запахивается в плащ, закрывает глаза, пытается спать. Вдруг его ударяет мысль: что, если Тельмарш прав? Ведь Лантенак не знает, что сейчас с этими детьми. Он оставил их в лапах обезумевшего мужичья, среди тех, кто шагает по Семилесью, по его Семилесью, заливая все на своем пути кровью, посыпая свинцом, сжигая в пепел. Что, если эти дети уже погибли? Что, если сами парижане, наигравшись в добрых родителей, бросили их в огонь? Разве, когда они сжигают деревни и фермы за то, что жители укрывали белых, этот сброд выясняет, есть ли там женщины и дети? Нет, у них есть бумага, безбожная индульгенция из этого мерзкого Конвента, и это дает им все права – вот словечко, которое тоже так любят эти демагоги. – Что же ты все ходишь и ходишь за мной? – устало, почти так же смиренно, как Тельмарш, говорит ему маркиз. – Почему не идешь к моему племяннику, или, если его все-таки казнили, к тому, кто сейчас у них за начальника? Думаешь, они не жгут и не грабят? Вся разница в том, что они это делают ради мелкого, а не ради великого. Почему же ты не увязался за теми, кто вместо Бога выбрал ползать на коленях перед господином Робеспьером – ах да, гражданином! Тельмарш, кажется, впервые по-настоящему растерян. – Так ведь, ваша светлость, – говорит он, – не господин же Робеспьер мне в тот день на дороге повстречался. Ежели бы он или ваш племянник - ну, тогда и другое бы дело. Они идут по лесам, прячутся среди болот, все реже выходят к деревням, чаще сбиваются с пути, потому что опытные проводники выбывают из строя, все чаще видят мертвые черные подпалины среди лесной травы и цветов, все чаще натыкаются на обугленные деревья. Кто бы ни стоял здесь лагерем, белые или синие, они неизбежно оставляют за собой раны. Лес тоже страдает от их рук. Лес страдает ради правого дела, говорит себе Лантенак, и все меньше в это верит. Одни сражаются за то, чтобы этот безумный вихрь, сорвавший все с мест и покативший в пропасть, продлился еще чуть-чуть. Другие – за то, чтобы он прекратился. От тех и от других остается лишь пепел, только пепел, и кровь, и гной, и выжженная трава. – Я так себе думаю, ваша светлость, – слышит Лантенак привычный голос над самым ухом, – одни сражаются, чтобы прежние порядки продолжать, а другие – чтобы их прекратить. Чтобы новые навести, а то и вовсе жить без всякого порядку. Это все у нас, людей простых, над головами творится, больно уж высоко, чтобы разбираться. Тут, ежели посмотреть, и так, и так можно сказать. С одной стороны, известное дело, нельзя, чтобы каждый ломил, что хотел, а других побоку. А с другого боку повернуть – может статься, и не совсем хорош такой порядок, чтобы человека веки вечные в землянке его держать. Оно как с хлебом – вроде как обжираться до беспамятства и не след, а поесть-то досыта, хотя бы и каждую неделю, это, по мне, не так уж и вредно. Очень уж обидно, когда брюхо начинает за человека решать, а ведь ежели брюхо долго не кормленное, так и получается: его то пучит, то крутит, то в голове начнет мутиться, то пухнешь весь... Ну и бросишь рассуждать, слушаешь одного брюха. Теперь такое дело: хлеба-то, сколько ни уродилось, сперва сеньору подай, а себе остатки, вот и выходит, что никогда не насытишься толком. Тут себя и спросишь: зачем сеньор, когда можно все самому съесть? – Старик, – гневно говорит Лантенак, – твоим жалким мозгам не вместить даже начальных понятий о величии. В этом беда всех мужиков. Только одни достаточно умны, чтобы это понимать, а другие решают притвориться, что никакого величия вовсе нет. Без сеньоров у вас было бы чуть больше пищи в брюхе – если ее не отобрал бы любой, кто владеет оружием. Но вашим матерям было бы не о чем петь над колыбелью, потому что не было бы ни Фонтенуа, ни Кастильона, и не было бы похода на Иерусалим... Тельмарш идет рядом, рассеянно глядя по сторонам. – Говорят, ваша светлость, как взяли Иерусалим, столько крови было, что лошади ходили по брюхо в крови. Известное дело, что кровь была неверных, а все же живые люди, жалко их. – Тебе жалко всех, – брезгливо говорит Лантенак. – Потому что ты сам жалок. – Жалок, – охотно соглашается нищий. – Я ведь, ваша светлость, только жалостью людской и живу. Что бы со мной сталось, когда бы меня не пожалели? Долго бы я не протянул, скажу вам честно. Ежели никто не пожалеет, то и такому важному сеньору, как вы, не прожить на свете. Это я не в обиду, известное дело, так уж, к слову пришлось... Лантенак гонит от себя мысль о том, что к нему можно было бы проявить это нескладное чувство. Низвести его до жалости! Это было бы так же нелепо, как ждать жалости от него. Так же нелепо, как изменить своим – или ждать от него измены. – Я нужен не для этого, – говорит он. – За мной идут люди, потому что я беспощаден. Чтобы выжечь заразу, необходима свирепость. – Это за вами-то? – странно снова видеть эту улыбку на бледном лице нищего. – Нет уж, ваша светлость, люди ваши по-другому говорят. Мол, наш Мужик – это они вас так называют, за то, что в простой одежде ходите, – самого черта не боится. Хоть и строг, и характером крут, да зато и себя не щадит, в самое пекло лезет первый, а отходит последний. Не отсиживается во дворцах своих, как у важных господ в обычае, – это все они говорят, не я, – и нами не брезгует, хоть и не панибратствует... Думаете, они пошли бы за абы каким сеньором – сейчас, когда можно выбирать? Лантенак вяло думает: следовало бы вырвать язык Гальмало, что сообщил местным эту дурацкую корабельную кличку, данную незнакомыми людьми. Сам он почти и не замечал своей одежды, как не замечал никогда своих и чужих ран, не замечал травы и папоротника под ногами. В крестьянском платье было удобно, оно было маскировкой и одновременно не было, оно не могло скрыть его величия. Ему хотелось думать, что его величие не в расшитом камзоле и кружевах. – Все это неправильно, – говорит он с досадой. – Они обязаны подчиняться мне, каким бы я ни был. Я должен держаться на высоте, но все это не имеет отношения к ним. Есть ранг, есть звание, этого должно быть достаточно. Они идут в молчании. – А знаете, ваша светлость, – говорит Тельмарш, – вот выхожу я утром из своей землянки, как дойду до края поля, тут и солнышко выходит за мною вслед, и такое все розовое, теплое вокруг, будто колыбелька детская под пологом... Вот это, прямо вам скажу, и вправду можно назвать великим. Сапог ступает сквозь кружево папоротника, решительно рвет его, оставляет позади измятые стебли. Босые ноги ступают между корнями, запинаются о корни, обжигаются о листья крапивы. Дело босых ног – служить сапогам, как дело ног вообще – нести на себе тело, чтобы голова добралась туда, где ей сподручнее осуществить свои планы. Разве голова считается с ногами? Босые ноги с загрубевшей кожей осторожно ступают среди кустарника. Вода плещется через край ведра на обтрепанный подол юбки, и она даже не вздрагивает. Она давно не ребенок и вовсе не трогательна – тощая, курносая, была бы девицей на выданье, да слишком уж невзрачная. Лантенак не знает, почему он пропускает ее, не подавая знака своим. – Ваша светлость, – тихонько говорит ему кто-то вечером, – здесь рядом ферма, могут нас заметить. Народу немного. Как? Тельмарш поднимает голову, напряженно прислушиваясь. – Они нам не помеха, – высокомерно бросает Лантенак. Еще несколько дней пути, и побережье будет совсем близко. Кто-то из отряда уверяет, что в воздухе ловит отголоски бриза. Возможно, это чутье, обычное для лесных жителей. Возможно, они врут, чтобы успокоить остальных. Лантенак не чувствует никакого бриза, когда снова идет после бессонной ночи рядом со своим нищим двойником. – Никто из них не сгорел, – в сотый, тысячный, десятимиллиардный раз повторяет Лантенак. Тельмарш останавливается и снова смотрит в самую глубину его глаз. – Все они сгорели, ваша светлость. И тогда ему становится ясно: да, это так, конечно же, все они сгорели, а тайный ход, осыпающаяся стена, лестница, разбитое стекло, брызги искр и клубы дыма – все это сон, дурной сон, иллюзия, с помощью которой ум преграждает дорогу памяти. Да, Иманус поджег замок, значит, он поджег детей, ведь он обещал это сделать, а слово следует держать, держать во что бы то ни стало. Нельзя мешать исполнению слова, нельзя командиру возвращаться с полпути. Это ставит под удар слишком многое. Это было бы неприемлемо. А значит, иного быть не могло. Громкие голоса вырывают его из раздумий. Свои стараются не привлекать внимания – значит, это чужие. Лантенак бесшумно вглядывается в просвет между кустами. Парень, пришедший к ним дня два назад, низкорослый, как все местные, щуплый, похожий на любого из местных, разве что с приметной бородавкой на шее, окружен кольцом людей с косами и вилами. Четыре? Пять? Этот человек вышел один и дал себя заметить – непростительная ошибка. Недопустимая. – Отпустить, – командует Лантенак, и его властный голос, как обычно, оказывает действие. Люди расступаются, как и следует ожидать. Все это слишком простая и слишком верная игра. – Ты-то что за птица? – угрюмо спрашивает тот, что ближе. – К сеньору обращаются на вы, – говорит Лантенак. Долгие бессонницы делают свое дело – он не успевает уследить, что ударило его по руке; несильно, не так уж больно, но неожиданно, поэтому пистолет отлетает в сторону, и он не рискует сделать шаг туда. – Чего он там лопочет, Пьеро? – спрашивает коренастый мужчина, стоящий позади, и видно, туговатый на ухо. – Брешет, будто он сеньор. – Уморил! – тот раскатывается дробным, страшным смехом. – Ты хоть видел, нищета, какие бывают сеньоры? Они, старик, ходят в кружевах да в каретах катаются. Сеньор – это сила, не нам с тобой чета. Он говорит так, будто объясняет урок несмышленышу. Или выжившему из ума старику. – Вы! – у Лантенака перехватывает дух. – Из-за таких, как вы, из-за ошалевшего хамья, подлинное дворянство ходит в лохмотьях, глотает слезы и скрывается по лесам! Маркиз де Лантенак, виконт де Фонтенэ, принц и сеньор Семилесья – для вас и эти имена пустой звук? И о замке Тург вы тоже не слышали? – Лантенак? – переспрашивает тот, кто – Да вроде нет, не слышали такого. Сеньор – это ясное дело, что такое, и у нас монсеньор есть, только наш-то монсеньор молодой. А из этого уж песок сыплется. Он выше каждого из них и, вероятно, сильнее каждого. Но их больше, и они вооружены. – Разит от него, как от всякого нищеброда. Одет в лохмотья. И руки-то его, на руки его гляньте! – вскрикивает еще один. – Видно, что не один год в земле ковырялся. Нынче всякая шушваль лезет в сеньоры. – Развелось их на нашу голову! – прорывает кого-то. – То те, то эти, всем жрать подавай, и всякий в загадки играет! – Тург еще какой-то, – добавляет девчонка, которая сейчас без ведра, и прячется за спинами мужчин. – Мишель, ты знаешь, что это за Тург такой? – Никакого Турга отродясь не слыхал, – слышится с разных сторон. – Мы сами с фермы "Прозрачный Ключ", потому как ключ тут у нас. Вода чистая. Все за ней ходят. А Турга не слыхали. Они вооружены, но они глупы, и не замечают, что через несколько минут парень, о котором все забыли, вернется с подмогой. Только прежде, чем он вернется, кто-то из крестьян делает неловкий шаг, и рукоятка косы так неловко попадает в грудь Лантенака, даже не острие. Но он падает на землю, и это сигнал для всех. – Это, ваша светлость, обычное дело, – говорит Тельмарш. – Старые кости, они ведь ломкие. Того и гляди, колено треснет или там ребро, ежели по нему ударить – а уж висок ничего не стоит проломить. Лантенак не задается вопросом, почему те, кто убил его, уходят, не оглядываясь на Тельмарша. Иначе старый нищий давно был бы расстрелян перед строем его людей. Если бы Лантенак был уверен, до конца уверен, что они увидели бы его. – У нее были зеленые глаза, – говорит Лантенак. – Всегда думаешь, что у детей глаза голубые, еще почти бесцветные, но у этой уже были зеленые. А волосы – светлые, как лен, и легкие, будто пух, прямые, но чуть-чуть завивались внизу. Она половину букв не выговаривала, но когда я к ней подошел, она не заплакала, и улыбнулась, когда я взял ее на руки. Двое-то старших отбивались, как чертенята. Одного звали Ален... да, Гро-Ален, а другого Рене-Жан. Господи, что я хотел с ними сделать? Как я мог? – Я вам так скажу, – говорит Тельмарш, – это все от темноты. И от растерянности еще. Вот, к примеру, какая травка что значит, тут не всякий разберется, а что ежели сухую траву поджечь, так она вспыхнет мигом, это сообразить много ума не надо. Я уж не знаю, кто этот факел бросил, может, кто на ферму "Соломинка" из родных пришел, а может, кто-то мимо шел – почему бы не поджечь старого колдуна. Говорят, в дыму задыхаться легче, не видишь, как горишь. Хорошо еще, что расстрелянная та успела уйти – будто подгоняло ее что-то, так я вам скажу. Все хотела ребятишек своих найти – и видите, как Бог-то все повернул? Изо всех сил брела, и в самую пору успела... Тельмарш поднимается с земли и протягивает руку: – Подымайтесь, ваша светлость. Теперь уж совсем недалеко.
 | | |